Спартак

Рафаэлло Джованьоли, 1874

Романтический образ Спартака, овеянный легендами, волнует не одно поколение читателей. Подлинный герой дохристианской эпохи, возглавивший восстание гладиаторов в 71 году до н. э., он продолжает вдохновлять на подвиги во славу справедливости и равноправия. В романе итальянского историка-романиста Рафаэлло Джованьоли Спартак изображен не только как убежденный борец за свободу и талантливый военный стратег, но и как человек не обыкновенной душевной щедрости, мужества и внутреннего благородства. Деяния Спартака разворачиваются на великолепном фоне античного Рима: кровавые зрелища, щедрые пиры, языческие празднества ярко и красочно прорисованы автором. Монументальные батальные сцены сменяются лирическими описаниями свиданий гладиатора-вольноотпущенника Спартака и патрицианки Валерии Мессалы, создавая напряженность, насыщенность и увлекательность повествования.

Оглавление

VI. Угрозы, козни и опасности

— Скажи мне, наконец, — говорила прекрасная греческая куртизанка Эвтибидэ, лежа на мягких пурпуровых подушках в своей экседре, в доме на Священной улице, близ храма Януса, — скажи, знаешь ты что-нибудь или нет? Есть у тебя в руках какая-нибудь нить или нет никакой?

Эти слова были обращены к мужчине лет под пятьдесят, с безбородым, бабьим лицом, изрытым морщинами под плохо смытым слоем белил и румян, одежда которого обличала комедианта. Не ожидая его ответа, Эвтибидэ прибавила:

— Хочешь ты знать мое мнение о тебе, Метробий?.. Оно никогда не было высоким, но до сих пор я не считала тебя глупцом.

— Клянусь маской моего патрона Момуса, — ответил комедиант визгливым голосом, — не будь ты Эвтибидэ, то есть прекраснее самой Дианы и обольстительнее Киприды, Метробий, старый друг Корнелия Суллы, серьезно рассердился бы на тебя. Если бы другая женщина сказала мне такие слова, клянусь победоносным Геркулесом, я развернулся бы и ушел, пожелав ей счастливого пути к Стиксу!

— Но что же ты делал все это время? Какие сведения собрал относительно их планов?

— Погоди, расскажу. Узнал я много и ничего…

— Это что же значит?

— Потерпи, я объясню. Надеюсь, что ты не сомневаешься в том, что я, Метробий, старый комедиант, тридцать лет исполняющий женские роли, умею очаровывать людей, тем более если эти люди — грубые и невежественные рабы или еще более невежественные гладиаторы и если в моих руках имеется такая неотразимая приманка, как золото…

— Потому-то я и возложила на тебя это дело, что полагалась на твою ловкость, но…

— Но пойми же, обольстительная Эвтибидэ, что коль скоро мне предстояло выказать свою ловкость в открытии заговора гладиаторов, то надо, чтобы заговор этот существовал, а так как его не существует, то тебе остается только испытать мою ловкость на чем-нибудь другом.

— Как не существует? Не может быть.

— Несомненно, прелестная моя девица.

— Но ведь не далее как два месяца назад заговор существовал: я имела о нем сведения. Гладиаторы составили тайный союз; у них были свои лозунги, свои символические знаки; они замышляли восстание, нечто вроде возмущения рабов в Сицилии.

— И ты серьезно веришь в возможность восстания гладиаторов?

— А почему же нет? Разве не умеют они сражаться? Разве не умеют умирать?

— На арене цирка…

— А если они умеют сражаться и умирать на потеху толпы, то тем более сумели бы сделать это ради возвращения себе свободы.

— Э! Во всяком случае, если и правда, что между ними составлялся заговор, то могу тебя положительно уверить, что он расстроился.

— Ах, — вздохнула красивая гречанка, — я знаю почему, по крайней мере, боюсь, что я угадываю, — прибавила она в раздумье.

— Тем лучше! А я так ничего не знаю и не имею ни малейшей охоты знать.

— Гладиаторы соединились бы и восстали, если бы римские патриции, враги законов и сената, взялись предводительствовать ими.

— Но если бы между римскими патрициями, как бы презренны они ни были, не нашлось таких негодяев, которые согласились бы стать во главе гладиаторов?..

— Однако была минута… Впрочем, довольно об этом! Теперь нужно заняться другим. Скажи, Метробий…

— Сперва ты удовлетвори мое любопытство, — перебил комедиант, — скажи, как удалось тебе узнать об этом заговоре гладиаторов?

— От одного грека… моего соотечественника, также гладиатора…

— Ты, Эвтибидэ, пользуешься на земле большей властью, чем Юпитер — на небе. Ты стоишь одной ногой на Олимпе олигархов, а другой — в грязи плебса…

— Тем лучше. Если хочешь достичь…

— Достичь чего?

— Власти! — громко крикнула Эвтибидэ, вскочив с места. Глаза ее загорелись зловещим огнем, и лицо приняло выражение такой ненависти, смелости и неукротимой воли, каких невозможно было предположить в этой гибкой, грациозной девушке. — Да, власти, богатства, могущества и… — прибавила она, понизив голос, но еще внушительнее, — и мести.

Как ни привык Метробий к сценическим эффектам, однако и он был поражен и глядел на Эвтибидэ разинув рот. Заметив его изумление, она громко расхохоталась.

— Не правда ли, я могла бы сыграть роль Медеи, если и не так хорошо, как Галерия Эмболария, то все же недурно? Ты словно окаменел, бедный мой Метробий! Старый ты, опытный комедиант, а все-таки остаешься бабой и ребенком!

Эвтибидэ продолжала хохотать, видя, что Метробий все более и более дивится, глядя на нее.

— Так для чего же мне нужна власть, как ты думаешь, старый колпак? — спросила его куртизанка, хохоча, и, щелкнув его по носу, продолжала: — Для того, чтобы разбогатеть, как любовница Суллы Никополия или как старая куртизанка Флора, влюбленная в Кнея Помпея и серьезно заболевшая от того, что он бросил ее. Вот чего со мной, божусь Венерой, никогда еще не случалось. Да, старая маска: чтобы разбогатеть, страшно разбогатеть и упиться всеми сладостями жизни, так как после нее, по учению божественного Эпикура, нет ничего. Понял ты теперь, для чего я пользуюсь всеми средствами обольщения, какими наделила меня природа, и с какой целью стою одной ногой на Олимпе, а другой — в грязи?

— Но грязь пачкает.

— Можно отмыться. Разве мало в Риме терм, фофан ты этакий! Разве нет ванны в моем доме? Но… боги! Кто вздумал читать мне мораль!.. Человек, проживший всю жизнь в самых гнусных пороках, в самом грязном разврате!

— Ну, полно, полно! Не рисуй моего портрета слишком живыми красками, не то он выйдет так похож, что все разбегутся при виде такого урода. Ведь я пошутил. Какое мне дело до морали?

Говоря это, Метробий приблизился к куртизанке и, взяв ее руку, принялся целовать ее.

— Когда же ты наградишь меня в благодарность за мою преданность? — спросил он.

— Наградить?.. В благодарность?.. За что же я должна быть тебе благодарной, старый сатир? — сказала Эвтибидэ, отдернув руку и оттолкнув его. — Разве ты открыл заговор гладиаторов?

— Но как же мог бы я открыть, прелестная Эвтибидэ, то, чего не существует? — жалобно возразил старик, смиренно следуя за гречанкой, ходившей по комнате. — Как? Скажи, любовь моя.

— Ну хорошо, — сказала девушка, обернувшись и глядя на него с обворожительной улыбкой, — если ты хочешь заслужить доказательство моей благодарности…

— Приказывай, очаровательная дева!

— Продолжай следить за гладиаторами, так как мне не верится, чтобы они совсем отказались от своего предприятия.

— Буду следить: отправлюсь в Кумы, в Капую…

— Главное — выслеживай Спартака, если хочешь что-нибудь открыть.

Лицо Эвтибидэ покрылось яркой краской, когда она произносила это имя.

— О, что касается Спартака, то я и без того уже слежу за ним целый месяц, и не по твоему делу, а по своему собственному… вернее, по делу Суллы.

— Как?.. Что ты хочешь сказать? — с живостью спросила куртизанка, приближаясь к Метробию.

Тот осмотрелся, как бы боясь, что кто-нибудь услышит его, и, приложив палец к губам, тихо проговорил:

— Это моя тайна… мое подозрение… А так как я, быть может, ошибаюсь и дело касается Суллы, то я не стану говорить о нем ни с кем в мире, пока не буду убежден, что я не ошибся.

Пока он говорил, на лице Эвтибидэ изобразилась тревога, которая должна была показаться комедианту непонятной. Потому ли, что тайна Метробия интересовала ее или просто по женскому любопытству и желанию испытать силу своих чар над сластолюбивым стариком, но только она твердо решила во что бы то ни стало выведать его тайну.

— Не покушается ли Спартак на жизнь Суллы? — спросила Эвтибидэ.

— Нет. С чего это тебе пришло в голову?

— Так в чем же дело?

— Не могу сказать. Впоследствии я открою тебе…

— Нет, ты должен открыть сейчас! Ведь ты скажешь мне, милый Метробий, — прибавила она, взяв его руку и нежно поглаживая его другой рукой по лицу. — Разве ты не доверяешь мне? Разве не знаешь по опыту, как серьезна и непохожа я на других женщин? Не ты ли говорил, что я могла бы считаться восьмым греческим мудрецом?.. Клянусь тебе Аполлоном Дельфийским, моим патроном, что ни одна душа в мире не узнает того, что ты мне откроешь. Скажи же, скажи своей Эвтибидэ, добрый Метробий! Моей благодарности не будет пределов.

Пустив в ход ласки, нежные взгляды и обольстительные улыбки, куртизанка очень скоро достигла своей цели.

— Ну, я вижу, что от тебя не отделаешься, пока не исполнишь твоей воли, — сказал наконец Метробий. — Знай же, что я подозреваю, и не без причины, что Спартак влюблен в Валерию, и она отвечает на его страсть.

— О, фурии ада! — вскричала Эвтибидэ, потрясая кулаками и мертвенно побледнев. — Возможно ли это?

— Я имею много причин подозревать это, хотя положительных доказательств еще не имею. Помни, однако: никому ни слова.

— А… вот что!.. — в раздумье промолвила Эвтибидэ, как бы рассуждая сама с собой. — Да… иначе и быть не могло… Так другая!.. другая!.. — вскричала она в диком исступлении. — Так есть женщина, победившая тебя в красоте, безумная! Есть!..

Она закрыла лицо руками и зарыдала. Нетрудно угадать, что почувствовал Метробий при виде этого взрыва отчаяния, причина которого была слишком ясна.

Эвтибидэ, обожаемая Эвтибидэ, по которой вздыхало столько богатых и знатных патрициев, Эвтибидэ, никогда никого не любившая, в свою очередь воспылала безумной страстью к непобедимому гладиатору! Куртизанка, пренебрегавшая любовью стольких знатных поклонников, отвергнута презренным гладиатором!

К чести Метробия следует сказать, что он выказал в этом случае глубокое сострадание к несчастной женщине и старался утешить ее ласками и убеждением.

— Но может быть, это неправда… Ведь я мог ошибиться… может быть, это просто моя фантазия…

— Нет, ты не ошибаешься… это не фантазия… это правда, правда! Я знаю, чувствую это! — возразила девушка, утирая слезы краем своей пурпурной паллы.

Немного погодя она прибавила мрачным, но твердым голосом:

— Хорошо, что ты сказал мне… хорошо, что я знаю.

— Только, умоляю тебя, не выдай меня!

— Не бойся, Метробий, я не выдам; и если еще ты поможешь мне в моих планах, то увидишь, как умеет быть благодарна Эвтибидэ.

Она помолчала и потом мрачно прибавила:

— Поезжай немедленно в Кумы… сегодня же, и следи за каждым их шагом, за каждым словом, каждым взглядом. Доставь мне какое-нибудь доказательство, и я отомщу за честь Суллы и за свою женскую гордость.

Вся дрожа от волнения, она вышла из комнаты, сказав ошеломленному Метробию:

— Подожди здесь, я сейчас вернусь.

Она действительно вернулась через минуту и подала комедианту тяжелый кожаный кошелек, говоря:

— Возьми этот кошелек: в нем тысяча аурей. Подкупай рабов, рабынь, но добудь доказательства, слышишь?.. А если тебе понадобятся еще деньги…

— У меня довольно их.

— Тем лучше, трать, не скупясь, — я за все вознагражу. Но поезжай сейчас же и нигде не останавливайся дорогой. Возвращайся как можно скорее… и с доказательствами.

Она выпроводила бедняка из комнаты, провела его по коридору мимо алтаря, посвященного домашним ларам, мимо цистерны для хранения дождевой воды и, доведя до наружной двери, сказала рабу, служившему привратником:

— Ты видишь, Гермоген, этого человека, — помни: в какой бы час он ни пришел, тотчас же впусти его и проводи в мои покои.

Простившись с Метробием, она быстрыми шагами вернулась в свой будуар и заперлась в нем. Она стала ходить по комнате, то ускоряя, то замедляя шаг; все бушевавшие в ней чувства и желания отражались на ее пылающем лице, освещенном зловещим блеском глаз, в выражении которых не было теперь ничего человеческого. Потом она бросилась на софу и снова залилась слезами, ломая и кусая свои белые руки.

— О, Эвмениды, — шептала она, — помогите мне отомстить, и я сооружу вам пышный алтарь! Мести жажду я, мести!

Чтобы объяснить эти пароксизмы бешенства, мы передадим кратко, что произошло месяца за два до этого разговора, когда Валерия, воспылавшая страстью к Спартаку, отдалась ему.

Гладиатор, соединявший с мужественной, редкой красотой необыкновенную привлекательность черт лица, — когда оно не искажалось гневом, — освещенного прекрасными голубыми глазами, полными чувства и доброты, зажег в сердце жены Суллы такую же сильную страсть, какую она внушила ему самому. И по мере того, как она узнавала его ближе, она открывала в нем все новые и новые достоинства и душевные качества, которые совершенно подчинили ее этому человеку. Она не только безумно любила его, но и уважала и поклонялась ему, как за несколько месяцев перед тем считала возможным уважать, если не любить, Луция Корнелия Суллу.

Насколько велико было счастье Спартака в это время, — легче понять, чем описать. В опьянении любви, в чаду блаженства он, как и все счастливцы, сделался эгоистом и даже забыл о своих товарищах по несчастью, о предосторожностях, которые следовало принимать, о священном деле свободы, которое он поклялся себе во что бы то ни стало довести до конца.

В эти дни, когда Спартак считал себя счастливейшим из смертных, он неоднократно получал приглашения к Эвтибидэ под предлогом совещаний о заговоре гладиаторов и, наконец, решился ответить на эти приглашения.

Эвтибидэ, которой не было еще двадцати четырех лет, была привезена в Рим четырнадцатилетней девочкой в числе других пленниц после взятия Суллой Афин в 668 году и продана в рабство развратному патрицию Публию Стацию Апропиану. По натуре завистливая, гордая и мстительная, Эвтибидэ утратила в доме этого развратного старика и под его руководством всякую тень нравственного чувства и, получив свободу, добровольно окунулась в грязный разврат, доставивший ей влияние, могущество и богатство. Между тем природа наделила ее не только редкой красотой, но и тонким умом, которым она пользовалась для интриг, хитростей и козней.

Изведав все наслаждения и пресытившись всеми ощущениями, она не находила более ничего заманчивого в своей развратной жизни и почти утратила самую способность чего-нибудь желать. В таком состоянии духа она увидела в первый раз Спартака, и редкая красота его в соединении с богатырской силой возбудила в ней чувственную прихоть. Она ни минуты не сомневалась, что победа над гладиатором будет для нее самым легким делом.

Однако, когда ей удалось хитростью заманить его к себе, все средства обольщения, пущенные ею в ход, оказались бессильными. И когда она убедилась в этом, когда единственный человек, к которому она почувствовала нечто вроде влечения, отверг все то, чего так жадно домогались другие, мимолетная прихоть куртизанки перешла постепенно в ее сердце, почти бессознательно для нее самой, в страстную, безумную любовь, страшную в такой порочной натуре.

А Спартак, тем временем сделавшись ланистом в заведенной Суллой школе гладиаторов, уехал в Кумы, где диктатор поселился со своей семьей и двором на принадлежавшей ему прелестной вилле в окрестностях города.

Самолюбию куртизанки была нанесена глубокая рана; она не могла допустить, чтобы не было какой-нибудь таинственной причины, помогшей рудиарию устоять против ее обольщений, и угадывала инстинктом, что только другая любовь, образ другой женщины не допустили его броситься в ее объятия; поэтому она употребляла все усилия, чтобы изгнать из своего сердца его образ и самое воспоминание о нем.

Но все было тщетно: уж таково сердце человеческое, что оно желает именно того, что ему не дается, и чем больше препятствий к удовлетворению этого желания, тем сильнее оно разгорается. Эвтибидэ, которой до этого времени улыбалась Фортуна, вдруг почувствовала себя самой несчастной из людей, обреченной влачить свою жизнь среди опостылевшей роскоши и удовольствий, потерявших для нее всякую цену.

И читатель видел, с каким злорадством ухватилась она за тайну, выведанную у Метробия, как за случай разом отомстить за себя и человеку, которого она ненавидела и любила в одно и то же время, и своей счастливой ненавистной сопернице.

Пока Эвтибидэ предавалась в своем будуаре бушевавшим в ней страстям, а Метробий мчался на лихом коне по дороге в Кумы, в таверне Венеры Либитины происходили события, грозившие Спартаку и делу угнетенных, которое он взялся защищать, не меньшей опасностью, чем козни куртизанки.

В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года римской эры у Лутации Моноколы собралось человек двадцать гладиаторов. У гостей, сидевших за столом, на котором стояли битки и жареная свинина, не было недостатка ни в аппетите, ни во внимании к доброму тускуланскому вину, ни в веселости.

Во главе стола сидел галл Крикс, успевший снискать себе благородством и мужеством своего характера не только большой авторитет среди товарищей, но также уважение и дружбу Спартака. Стол, за которым сидели гладиаторы, был накрыт во второй комнате таверны, где они могли свободнее беседовать и предаваться веселью, тем более что и в первой комнате было в этот час мало посетителей, да и те заходили лишь для того, чтобы выпить на скорую руку чашу тускуланского и бежать по своим делам.

Усевшись за стол с товарищами, Крикс заметил, что в углу комнаты стоит маленький столик с остатками ужина, а перед ним — табурет, на котором, очевидно, только что сидел ужинавший.

— Слушай, Лутация-Кибела, мать богов, — промолвил Крикс, оборачиваясь к хозяйке, хлопотавшей около стола и услуживавшей гостям, — скажи-ка мне…

— Не богов я мать, а прожорливых и презренных гладиаторов, — шутливо поправила Лутация.

— А разве ваши боги не были в свое время гладиаторами, и даже хорошими гладиаторами?

— О, Юпитер, прости, что я должна слушать такие богохульства! — вскричала хозяйка с негодованием.

— Клянусь именем Эссуса, я не лгу и не богохульствую! Оставляя в стороне Марса и его дела, довольно назвать Вакха и Геркулеса. Если эти два бога не были в свое время храбрыми гладиаторами, подвиги которых достойны цирка и амфитеатра, то да разразит Юпитер в этот же момент своими громами моего доброго ланиста Ациана!

Выходка Крикса вызвала общий хохот, и несколько голосов прокричали:

— Услышь тебя, небо!

Когда шум унялся, Крикс повторил, указывая в угол:

— Так скажи мне, Лутация, кто сидел за этим столиком?

Хозяйка оглянулась и с удивлением вскричала:

— Куда же он делся?.. Ушел?.. И не заплатил!.. Ах, Юнона, защити меня! — прибавила она жалобно.

Лутация бросилась к столику.

— Кто же этот «он»? — спросил Крикс.

— А! — с облегчением вскричала хозяйка. — Я возвела на него напраслину! Он — хороший человек! Вот он оставил на столе восемь сестерциев, — больше, чем следует за его ужин. Надо бы ему вернуть сдачи четыре с половиной асса.

— Да чтоб у тебя язык отсох! Ответишь ли ты мне?

— О, бедняга, — продолжала Лутация, собирая посуду на столике, — он забыл свои таблички со счетами и свой стилет!

— Чтоб Прозерпина съела с уксусом твой язык, старая мегера! Назовешь ли ты, наконец, этого человека? — вскричал Крикс, выведенный из себя болтовней трактирщицы.

— Назову, назову, грубиян! Я вижу, что ты любопытен, как баба, — сердито ответила Лутация. — Здесь ужинал один сабинский хлеботорговец, приезжавший в Рим по своим делам. Он уже несколько дней приходит сюда в эти часы.

— Покажи-ка мне все это, — сказал Крикс, вырывая из ее рук маленькую деревянную дощечку, покрытую воском, и костяной стилет, оставленные на столе посетителем. Крикс стал читать, что на ней было написано.

Это действительно были различные меры зернового хлеба с показанием цен и имен производителей, которые, по-видимому, получили от купца квитанции и задатки, так как против имен стояли цифры.

— Но все же я не понимаю, куда он скрылся, — продолжала Монокола. — Я готова побожиться, что он был еще здесь, когда вы входили… А, вот что: должно быть, он звал меня в то время, когда я стряпала для вас битки и свинину, а так как он спешил, то и ушел, не дождавшись меня, и оставил на столе деньги, как подобает честному человеку.

Лутация взяла обратно от Крикса табличку и стилет и ушла, говоря:

— Отдам ему завтра… Он, наверное, придет.

Гладиаторы продолжали есть, почти ничего не говоря, и только через некоторое время один из них спросил:

— Что же?.. Солнце все еще не показывается[12].

— Его заволакивают облака[13], — ответил Крикс.

— Странно, однако! — заметил один.

— Непостижимо! — пробормотал другой.

— А что муравьи?[14] — спросил третий, обращаясь к Криксу.

— Множатся и делают свое дело в ожидании лета.

— Скоро, скоро придет лето, и солнце зальет все своими яркими лучами; оно пригреет трудолюбивых муравьев и испепелит вредных трутней.

— А сколько звезд видно[15], Крикс?

— Вчера было всего две тысячи двести шестьдесят.

— А туман все еще не рассеялся?

— И не рассеется, пока весь свод небесный не будет усеян мириадами звезд.

— Берись за весла![16] — проговорил один из собеседников, увидев входящую рабыню Азур.

Когда она ушла, один из гладиаторов, родом галл, сказал на ломаном латинском языке:

— Ведь мы здесь одни, так можно и не ломать себе головы над этим символическим языком. Я примкнул к союзу недавно и еще не усвоил себе этой тарабарщины, — так спрашиваю вас простым человеческим языком: растет число наших сторонников? И когда же мы начнем наконец действовать серьезно, покажем нашим гордым и безумным властелинам, что и мы умеем быть храбрыми и даже похрабрее их?

— Не следует слишком спешить и горячиться, Брезовир, — заметил Крикс, улыбаясь. — Число защитников святого дела растет с часа на час, даже с минуты на минуту, и сегодня же вечером в священной роще богини Фуррины[17], за Сублицийским мостом, происходит собрание, на котором принесут присягу на верность союзу еще одиннадцать гладиаторов испытанной преданности.

— В роще богини Фуррины, — сказал пылкий Брезовир, — должно быть, еще трепещет под сенью дубов неотомщенный дух Кая Гракха, благородной кровью которого была орошена гнусными патрициями эта священная и неприкосновенная земля. Это самое подходящее место для сходки угнетенных, сговорившихся отвоевать себе свободу.

— Что касается меня, — вмешался один самнитский гладиатор, — то я жду не дождусь часа восстания, но не потому, чтобы крепко верил в успех его, а потому, что горю нетерпением поквитаться с римлянами и отомстить за самнитов и мариев, перебитых этими разбойниками во время междоусобной войны.

— Ну, а я не пристал бы к Союзу угнетенных, если бы не верил в успех нашего дела.

— А я пристал потому, что мне все равно суждено быть убитым, и я предпочитаю умереть на поле сражения, чем в цирке.

В эту минуту один из гладиаторов уронил свой меч, снятый им вместе с перевязью и лежавший на его коленях. Этот гладиатор сидел на табурете напротив двух обеденных лож, на которых помещались некоторые из собеседников. Наклонившись, чтобы поднять меч, он вдруг вскричал:

— Под ложем кто-то есть!

Он заметил там ногу, обмотанную белым холстом, как носили иные из народа, а над белой обувью был виден край зеленой тоги.

При этом восклицании все вскочили на ноги в невообразимом волнении, и Крикс тотчас вскричал:

— Берись за весла! Брезовир и Торквато, отгоняйте насекомых[18], а мы будем жарить рыбу[19].

Двое из гладиаторов бросились к двери и стали возле нее, продолжая разговаривать с беззаботным видом, между тем как другие разом подняли ложе и открыли спрятавшегося под ним человека лет тридцати. Схваченный четырьмя сильными руками, он тотчас стал молить о пощаде.

— Не кричи! — приказал ему Крикс тихим, грозным голосом. — Если ты скажешь хоть слово, тут тебе и смерть!

Десять мечей, сверкнувших в сильных руках, показали шпиону, что при малейшей попытке закричать он будет изрублен в куски.

— А, так это ты — сабинский хлеботорговец, оставивший на столе горсть сестерциев? — спросил Крикс, глаза которого налились кровью и гневно сверкали.

— Поверьте мне, храбрые мужи, я не… — начал чуть слышно молодой человек, походивший в эту минуту скорее на труп, чем на живое существо.

— Молчи, мерзавец! — перебил его один из гладиаторов, нанося ему сильный удар в живот.

— Повремени, Эвмакл! — укоризненно промолвил Крикс. — Сначала надо расспросить, кто его подослал к нам. Не хлебом торгуешь ты, — обратился он к купцу, — а шпионством и предательством.

— Простите, ради всех богов! — молил несчастный дрожащим голосом.

— Кто ты?.. Кто подослал тебя?

— Я все скажу, только пощадите меня… Сжальтесь! Оставьте мне жизнь!

— Это мы решим потом. Сперва говори.

— Я — Сильвий Кордений Вер, грек, бывший раб Кая Вера, теперь вольноотпущенник…

— А!.. Так это он подослал тебя сюда?

— Он!

— А что мы сделали твоему Каю Веру? Ради чего он шпионит за нами? Значит, он хочет донести на нас сенату, если подсылает шпионов на наши тайные совещания?

— Не знаю… ничего не знаю, — отвечал вольноотпущенник, дрожа всем телом.

— Не прикидывайся дураком! Если Вер счел возможным поручить тебе такое важное и опасное дело — значит, он считал тебя достаточно ловким и смышленым, чтобы выполнить его. Ты не спасешь себя, притворяясь не ведающим.

Сильвий Кордений понял, что смерть стоит у него за плечами, так как с этими людьми нельзя шутить, и, как утопающий хватается за соломинку, решил испытать последнее средство спасения. Он рассказал все, что знал.

Кай Вер, узнавший на пире у Катилины, что гладиаторы замышляли восстание против существующих законов и установленных властей, усомнился, чтобы эти храбрые люди, презирающие смерть, могли так легко отказаться от своего плана, так как им нечего было терять, и они могли только выиграть. Он не поверил Спартаку, притворившемуся обескураженным и объявившему, что он отказывается от всякой мысли о восстании. Веру удалось убедиться потом, что заговор действительно продолжается и распространяется, хотя в глубокой тайне, и что в один прекрасный день гладиаторы без помощи римлян и без содействия патрициев поднимут знамя восстания на свой собственный страх.

Вер долго обдумывал, как ему поступить в этом случае, а так как он был алчен до денег и считал хорошими все средства, которые приносят их, то и решился выслеживать гладиаторов, чтобы убедиться в их замыслах, забрать в свои руки все нити их заговора и выдать их правительству. Он рассчитывал получить в награду или большую сумму денег, или же пост правителя какой-нибудь провинции, где у него будет возможность обогащаться на законном основании, выжимая соки из населения, как делало большинство квесторов, преторов и проконсулов. Жалобы угнетенного народа если и доходили до римского сената, то не могли тронуть его, так как и сами сенаторы были взяточниками. Обязанность выслеживать гладиаторов, чтобы открыть все их тайны, Вер возложил на своего верного и преданного отпущенника, Сильвия Кордения, и тот уже с месяц ходил по всем тавернам, кабакам и лупинариям беднейших римских кварталов, которые чаще всего посещались гладиаторами. Подслушивая, подсматривая и наблюдая, он успел подметить кое-какие признаки, возбудившие его подозрение, и в конце концов пришел к заключению, что в отсутствие Спартака самым влиятельным и уважаемым лицом среди гладиаторов был Крикс, который, без сомнения, держал в своих руках все нити заговора, если таковой существовал. С тех пор Сильвий Кордений принялся следить специально за Криксом, а так как тот постоянно посещал таверну Венеры Либитины, то Сильвий уже с неделю бывал там каждый день и даже по два раза в день. Узнав, что в этот вечер там должны собраться наиболее влиятельные из гладиаторов, в том числе и Крикс, Сильвий решился спрятаться под ложем в ту минуту, когда все внимание Лутации будет поглощено приходом гладиаторов; он рассчитывал, что внезапное исчезновение его из комнаты ни в ком не возбудит подозрений.

Когда он кончил свои признания, которые начал бессвязно дрожащим и прерывающимся голосом, а под конец стал излагать даже изящным, колоритным языком, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, немного помолчал и потом хладнокровно заметил:

— Однако ты плут, каких мало!

— Ты оценил меня выше, чем я заслуживаю, благородный Крикс, и…

— Нет, нет, ты стоишь более, чем показываешь. Несмотря на твою овечью наружность и заячью душонку, ты обладаешь тончайшим умом и образцовой хитростью.

— Но что же я вам сделал дурного? Ведь я только исполнял приказания моего господина. Мне кажется, что в награду за мое чистосердечие вы могли бы оставить мне жизнь и отпустить меня, так как я готов поклясться вам всеми богами Олимпа и ада, что ни Вер, ни кто-либо другой не услышат от меня ни слова о том, что я узнал здесь и что между нами произошло.

— Не спеши, добрый Сильвий, об этом мы еще поговорим, — иронически ответил Крикс.

Он вызвал человек восемь гладиаторов и сказал им:

— Нам надо ненадолго уйти. — Потом, обратившись к остальным, он прибавил: — Стерегите этого человека… но не делайте ему никакого зла.

Он прошел во главе сопровождавших его соратников через смежную комнату и вышел из таверны.

— Что нам делать с этим негодяем? — спросил Крикс товарищей, выйдя с ними на улицу.

— Что тут спрашивать? — ответил Брезовир. — Конечно, надо убить его, как бешеную собаку.

— Отпустить его — значило бы то же, что донести на самих себя, — заметил другой.

— А упрятать его куда-нибудь и держать в заточении было бы небезопасно, — добавил третий.

— И где нам его держать?

— Стало быть — смерть? — спросил Крикс, обводя всех глазами.

— Теперь ночь…

— Улица пустынна…

— Отведем его на вершину горы, на другой конец этой улицы.

— Mors sua, vita nostra, — изрек Брезовир, безбожно коверкая латинское произношение.

— Да, это необходимо, — сказал Крикс, делая шаг обратно к таверне.

— Кто же его убьет? — спросил он, останавливаясь.

В первую минуту никто не отвечал, потом один заметил:

— Убить безоружного и беззащитного…

— Если бы, по крайней мере, у него был меч, — отозвался другой.

— Если бы он мог и хотел защищаться, то я взялся бы за это дело, — сказал Брезовир.

— Но зарезать безоружного… — добавил самнит Торквато[20].

— Вы, храбрые и благородные люди, достойные свободы! — с волнением заметил Крикс. — Согласитесь, однако, что для нашего общего спасения кто-нибудь из вас должен победить свое отвращение и исполнить над этим человеком приговор, который изрекает моими устами суд Союза угнетенных.

Все промолчали и только склонили головы в знак покорности.

— Притом же, — прибавил Крикс, — разве он выступил против нас с равным оружием и в открытом бою? Нет, он собирался предать нас, и если бы мы не открыли его засады, то завтра нас всех повлекли бы в Мамертинскую тюрьму, а дня через два распяли бы на кресте на Сессорийском поле, как последних каторжников.

— Правда, правда! — прозвучали голоса.

— Итак, именем суда Союза угнетенных повелеваю Брезовиру и Торквато умертвить этого человека.

Двое названных гладиаторов наклонили головы, и все во главе с Криксом вернулись в таверну.

Когда они вошли во вторую комнату, Сильвий Кордений, которому минуты казались веками, пока он ждал решения своей участи, устремил на них глаза, полные страха и тоски. И по внезапной бледности, покрывшей его лицо, видно было, что несчастный не прочел на этих лицах ничего доброго для себя.

— Ну что же, прощаете вы меня? — спросил он жалобным голосом. — Оставите вы мне жизнь?.. Умоляю вас на коленях, ради ваших отцов и матерей, ради всех, кто вам дорог, пощадите меня… умоляю!

— Спроси сначала, есть ли у нас отцы и матери! — глухо ответил Брезовир, лицо которого сделалось мрачным и грозным.

— Разве нам оставлено что-нибудь дорогое в жизни? — прибавил другой гладиатор, глаза которого засверкали злобой и местью.

— Вставай, негодяй! — крикнул Торквато.

— Тише! — приказал Крикс и, обращаясь к Сильвию, прибавил: — Иди с нами. В конце переулка мы составим совет и решим твою судьбу.

Он знаком приказал товарищам вести под руки осужденного, которому подал искру надежды для того, чтобы он не поднял крик и не привлек внимания соседей. Все вышли, предшествуемые Криксом, позади которого гладиаторы влекли под руки вольноотпущенника. Он был ни жив ни мертв и предоставлял делать с собой что хотят.

Один из гладиаторов остался в таверне, чтобы расплатиться с Лутацией, которая даже не заметила в выходившей толпе своего хлеботорговца. Остальные, выйдя из таверны, повернули направо и пошли узкой, извилистой тропой, которая тянулась вдоль городской стены и выходила в поле.

Выйдя на поле, толпа остановилась, и тут Сильвий Кордений снова упал на колени, со слезами умоляя о пощаде.

— Хочешь ли ты, трус, сразиться равным оружием с одним из нас? — спросил Брезовир ползающего на коленях вольноотпущенника.

— Пощады! Пощады! Ради моих детей!

— У нас нет детей! — крикнул один из гладиаторов.

— И нам не суждено иметь их, — прорычал другой.

— Да неужели ты умеешь только прятаться и шпионить? — с негодованием спросил Брезовир. — Неужели ты не способен честно сражаться?

— О, не убивайте меня! Оставьте мне жизнь!

— Ступай же в ад, презренный! — крикнул Брезовир, вонзая свой короткий меч в грудь вольноотпущенника.

— И возьми с собой всех низких и бесчестных рабов! — добавил самнит Торквато, нанося упавшему еще два удара.

После этого гладиаторы несколько минут молча стояли вокруг умирающего и в мрачном раздумье глядели на его предсмертные конвульсии. Сильвий Кордений скоро испустил дух.

Спустя неделю после описанных событий, под вечер, по Аппиевой дороге въезжал в Рим через Капенские ворота всадник, весь закутанный в свой плащ, чтобы защититься, насколько возможно, от дождя, лившего потоками и превратившего дороги в канавы. Аппиева дорога была очень людной, так как от нее вели дороги в Сетию, Капую, Кумы и другие города, поэтому сторожа у Капенских ворот видели во все часы дня и ночи много прохожих и проезжих всякого класса и верхом, и в экипажах, и в паланкинах, несомых двумя мулами, из которых один шел впереди, а другой позади. Тем не менее сторожа не могли не обратить внимания на жалкий вид помянутого всадника и его коня. Тот и другой обливались потом, измученные долгим путем и обрызганные грязью с ног до головы.

Проехав в ворота, всадник пришпорил лошадь, и вскоре стук копыт по мостовой затих вдали. Немного погодя он въехал на Священную улицу и остановил коня у дома куртизанки Эвтибидэ; спешившись, он взялся за бронзовый молоток, висевший у ворот, и громко постучал. В ответ раздался со двора лай сторожевой собаки, необходимой принадлежности каждого римского дома в те времена.

В ожидании, когда отворят, всадник стряхнул воду со своего плаща и вскоре услышал стук шагов привратника, подходившего к воротам и унимавшего собаку.

— Да хранят тебя боги, добрый Гермоген! Я — Метробий, приехал из Кум.

— Добро пожаловать.

— Вымок я, как рыба: Юпитер-Водолей соизволил показать мне, как неистощимы его водные запасы… Позови же кого-нибудь из слуг Эвтибидэ и вели отвести это бедное животное в конюшню соседней остерии Януса, чтобы ему дали там отдохнуть и поесть.

Привратник щелкнул пальцами одной руки по ладони другой — способ, каким призывали рабов, — и, взяв лошадь под уздцы, ответил Метробию:

— Войди, Метробий, тебе уже известна дорога. В коридоре найдешь служанку Аспазию, которая доложит госпоже о твоем прибытии. О лошади я позабочусь: ее накормят.

Метробий поднялся по ступеням лестницы, остерегаясь поскользнуться, так как это считалось дурным предзнаменованием, и вошел в прихожую, где при свете бронзовой лампы, свисавшей с потолка, прочел на мозаичном полу слово Salve. To же слово при входе гостя было повторено попугаем, сидевшим в клетке, которая висела у стены по обычаю того времени. Метробий быстро прошел через атрий и вошел в галерею, где повстречал Аспазию. Он велел ей предупредить Эвтибидэ о своем прибытии.

Сначала рабыня колебалась, но уступила настояниям комедианта из боязни, что ее будут бранить и бить, если она не доложит госпоже о госте. Впрочем, то же самое грозило ей и в противном случае, так как Эвтибидэ, сидевшая в своем конклаве, запретила ей беспокоить себя.

Куртизанка полулежала на мягкой и роскошной софе в своем зимнем будуаре, натопленном, надушенном и уставленном драгоценной мебелью, и слушала страстные уверения в любви молодого человека, сидевшего на полу у ее ног. Теребя дерзкой рукой его густые, черные как смоль кудри, она слушала его пламенные, поэтические речи, полные нежности и страсти.

Этот молодой человек был Тит Лукреций Кар, обессмертивший впоследствии свое имя поэмой «О сущности вещей». Он был среднего роста, изящного телосложения, с черными, необыкновенно живыми глазами и бледным лицом, с правильными, привлекательными чертами. Белая туника его из тончайшей шерстяной ткани с пурпурной каймой свидетельствовала о принадлежности его к классу всадников.

Этот юноша, взращенный на учении Эпикура и вынашивающий в уме идею своей бессмертной поэмы, оставался верен на практике этому учению, избегая глубоких и серьезных привязанностей, не желая «питать гложущих забот и неизбежных горестей (любви), которые, подобно растравляемой язве, внедряются в человека и становятся неизлечимыми». Он предпочитал легкую, скоропреходящую любовь, которая «вышибала бы клин клином, порхала бы, как бабочка, с цветка на цветок, собирая с них сладкую жатву…». Это не помешало ему, однако, в сорок четыре года лишить себя жизни, и не иначе как вследствие безнадежной любви.

Как бы то ни было, молодой Лукреций Кар, обладая привлекательной наружностью, сильным умом и замечательным красноречием, к тому же достаточно богатый и не скупившийся на деньги для удовольствия, пользовался большим расположением Эвтибидэ, у которой он часто бывал. Она принимала его приветливее, чем других, даже более богатых и щедрых.

— Так ты любишь меня, — говорила куртизанка, продолжая играть его кудрями. — Не надоела еще я тебе?

— Нет, я люблю тебя все сильнее и сильнее, потому что любовь — единственная вещь на свете, которой человек тем больше жаждет, чем больше он ее имеет.

В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.

— Кто там? — спросила Эвтибидэ.

Голос Аспазии робко ответил:

— Метробий приехал из Кум.

— А, приехал! — радостно вскричала гречанка, вскакивая с софы. Лицо ее залилось румянцем. — Введи его в экседру. Я сейчас выйду.

Она обратилась к Лукрецию, который также вскочил и глядел на нее с удивлением и заметной досадой, и торопливо, но все же ласково проговорила:

— Дождись меня… Слышишь, какая буря на дворе?.. Я сейчас вернусь, и если известия, которые привез мне этот человек, таковы, каких я жду уже целую неделю, и мне удастся сегодня же вечером утолить мою жажду мести, я буду очень весела, и ты разделишь мое веселье.

С этими словами она вышла из конклава в сильном возбуждении, оставив Лукреция, в котором удивление смешивалось с любопытством и досадой.

Он покачал головой и стал в раздумье ходить по комнате.

Гроза на дворе усиливалась: беспрестанно сверкавшая молния освещала будуар зловещим синеватым светом; страшные раскаты грома потрясали дом до самого фундамента; дождь с градом барабанил в окна с невероятной силой, и ветер бешеными порывами врывался во все щели.

— Юпитер точно тешится, давая нам образчик своей разрушительной силы, — с презрительной улыбкой пробормотал молодой человек.

Сделав несколько шагов по комнате, он сел на софу и задумался, отдавшись впечатлениям, которые производила на него эта борьба стихий; потом он вдруг вскочил, взял одну из навощенных табличек, лежавших на маленьком столике, и серебряный стилет и начал быстро писать. Лицо его разгорелось и приняло вдохновенный вид.

Тем временем Эвтибидэ вошла в экседру, где дожидался Метробий, снявший с себя мокрый плащ. Куртизанка, увидев, в каком жалком виде он находится, крикнула выходившей рабыне:

— Растопите камин, приготовьте сухое платье, чтобы наш Метробий мог переодеться, и накройте в триклинии сытный ужин!

Она подошла к комедианту, взяла его руки и, пожимая их, спросила:

— Ну, что скажешь?.. Добрые вести привез ты мне, милый Метробий?

— Из Кум — добрые, а с дороги — дурные.

— Вижу, бедный Метробий. Садись к огню и расскажи мне скорее, добыл ли ты доказательства?

Она придвинула для него скамью к камину.

— Тебе известно, пленительная Эвтибидэ, что золото открыло Юпитеру бронзовые двери башни Данаи.

— Оставь эти сравнения. Неужели даже такая ванна, какую ты принял в пути, не отняла у тебя охоты разглагольствовать?

— Я подкупил рабыню и сам видел сквозь маленькую дырочку, проделанную в двери, как Спартак входил под утро в комнату Валерии.

— О, боги ада, помогите мне! — вскричала Эвтибидэ с дикой радостью.

С налившимся кровью лицом, с расширенными, сверкающими зрачками, вздрагивающими ноздрями и судорожно перекосившимся ртом она походила на тигрицу, алчущую крови.

— И каждый день, — спросила она хриплым прерывающимся голосом, — каждый день… они бесчестят почтенное имя Суллы?

— Полагаю, что в пылу своей страсти они не обращают внимания и на несчастные дни[21].

— О, теперь для них наступит самый страшный день! Я посвящаю их ненавистные головы богам ада! — торжественно вскричала Эвтибидэ.

Она обернулась, чтобы уйти, но остановилась и прибавила, обращаясь к Метробию:

— Пойди, перемени платье и подкрепись в триклинии. Подожди меня там.

«Не попасть бы мне в какую-нибудь скверную историю, — подумал комедиант, уходя в комнату для гостей, чтобы переодеться. — От этой сумасшедшей можно всего ожидать. Боюсь, не сделал ли я крупной ошибки?»

Переменив платье, он вошел в триклиний, где его ждал ужин. За вкусной едой и фалернским вином старался забыть о своем тяжелом путешествии и заглушить страх перед будущим.

Но не успел он и вполовину утолить свой голод, как вошла Эвтибидэ. Бледная, но по наружности спокойная, она держала в руках сверток папируса, обернутый в пергамент и перевязанный тесьмой, концы которой были скреплены восковой печатью с ее именем и с изображением Венеры, выходящей из морской пены.

Метробий смутился и спросил:

— Что это, красавица моя?.. Я желал бы знать… К кому это письмо?

— И ты еще спрашиваешь! Конечно, к Луцию Корнелию Сулле.

— Ах, ради маски Момуса! Не надо так спешить. Поразмыслим хорошенько, дитя мое!

— Тебе-то какое дело до всего этого?

— Но… да хранит меня Юпитер Олимпийский, а если Сулле не понравится, что вмешиваются в его дела? Если вместо своей жены он набросится на доносчиков? Или, что еще вероятнее, он сорвет свою злобу на всех?

— А мне что за дело?

— Но… позволь, красавица моя… Не спеши! Если тебе нет дела до гнева Суллы, то мне есть дело, и даже очень большое.

— А тебе-то что?

— А то, любезная людям и богам Эвтибидэ, что я очень люблю себя, — горячо возразил актер.

— Да ведь я тебя не называю, и, что бы ни случилось, ты тут ни при чем.

— Прекрасно, что ты не называешь, но видишь ли, в чем дело: я тридцать лет близок к Сулле.

— О, знаю… ближе, чем следовало бы желать для твоей доброй репутации…

— Не в том дело… Я знаю этого зверя, то есть этого человека… я знаю, что при всей дружбе, которая связывает нас столько лет, он вполне способен велеть свернуть мне шею, как свертывают шею цыпленку… а потом устроить мне пышные похороны с боем полсотни гладиаторов вокруг моего костра. Только, к моему несчастью, я уже не буду в состоянии наслаждаться этим зрелищем.

— Не беспокойся, — возразила Эвтибидэ, — с тобой не приключится ничего дурного.

— Дай-то, небо, которое я всегда чтил!

— Почти же теперь Вакха и выпей пятидесятилетнего фалернского. Я налью тебе.

В триклиний вошел в это время раб в дорожном платье.

— Помни же мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до прибытия в Кумы.

Раб взял из ее рук сверток, положил его за пазуху и, поклонившись своей госпоже, закутался в плащ и вышел.

Эвтибидэ, успокоив Метробия, у которого фалернское развязало язык, так что он готов был продолжать беседу, сказала, что потолкует с ним завтра, и вернулась в конклав, где Лукреций, с табличкой в руке, перечитывал написанное.

— Прости, что меня задержали долее, чем я предполагала… Но я вижу, что ты не терял времени. Ты прочтешь мне эти стихи, — ведь твоя фантазия может создать только чудные стихи.

— Меня вдохновили ты и гроза, бушующая на дворе, поэтому я должен прочесть их тебе; идя же домой, я продекламирую их буре.

Он встал и с неподражаемой грацией продекламировал написанное им. Эвтибидэ, как уже сказано, была гречанка и очень образованная, поэтому она не могла не оценить силы, изящества и гармонии его стихов, тем более что латинский язык был еще беден поэтическими произведениями, и, за исключением Плавта, Луцилия и Теренция, у римлян еще не было великих поэтов. Молодая женщина выразила Лукрецию свой искренний восторг, после чего он встал, чтобы проститься, и сказал, улыбаясь:

— В награду за мое искусство я беру у тебя эту табличку, которую потом возвращу тебе.

— Хорошо, но с тем, что ты принесешь ее сам, лишь только перепишешь стихи на папирус.

Лукреций обещал вернуться и ушел, полный поэтических образов, которые с такой живостью возникали в его душе под впечатлением бушующей стихии.

Эвтибидэ, казавшаяся совершенно спокойной, ушла в сопровождении Аспазии в свою спальню, намереваясь тотчас лечь спать, чтобы насладиться предвкушением радости, которую сулила ей месть. Однако, к удивлению своему, она не чувствовала такой радости, какую ожидала испытать, пока достижение цели казалось ей трудным. Улегшись, она отослала Аспазию, велев ей оставить гореть ночную лампаду, смягчив свет.

Лежа в постели, Эвтибидэ продолжала размышлять о своем поступке и о последствиях, к которым должно было привести ее письмо: быть может, Сулла сумеет скрыть свой гнев до ночи, чтобы застигнуть любовников в объятиях друг друга и убить обоих.

Валерию она не жалела: эта надменная и гордая матрона всегда смотрела на нее, жалкую и презренную куртизанку, свысока, хотя сама была вдвое презреннее и виновнее ее. Мысль о смерти и позоре этой лицемерной гордячки наполняла сердце Эвтибидэ радостью и облегчала болезненное чувство ревности, которое она испытывала и продолжала испытывать из-за нее. Другое дело — Спартак. Эвтибидэ силилась оправдать его в своих глазах, и, по зрелом размышлении, ей показалось, что несчастный фракиец гораздо менее виновен, чем Валерия. Ведь он не более как бедный рудиарий; жена Суллы, хотя и не красавица, должна казаться ему богиней. Наверное, эта жалкая женщина завлекла его, опутала своими сетями, так что бедняк не сумел и не мог противиться ей… Иначе и быть не может. Посмел ли гладиатор поднять глаза на жену Суллы? Заслужив любовь такой знатной матроны, он, естественно, не мог и думать ни о какой другой женщине. Поэтому смерть Спартака казалась теперь Эвтибидэ незаслуженной, несправедливой.

Эти неотвязные мысли отгоняли от нее сон, и она ворочалась с боку на бок, вздыхая и содрогаясь под влиянием самых противоположных чувств. Минутами она впадала в оцепенение, как бы в забытье, предшествующее сну, но потом вдруг вздрагивала, словно от толчка, и снова начинала ворочаться. Наконец, она действительно заснула, и на некоторое время в комнате воцарилась тишина, нарушаемая только тревожным дыханием спящей.

Но вдруг она вскочила, испуганная, и закричала рыдающим голосом:

— Нет, нет, Спартак, не я тебя убиваю… Это она… Не умирай!

Под влиянием мыслей и образов, наполнивших ее ум, ей, очевидно, привиделся во время ее краткого сна умирающий Спартак, молящий о пощаде.

Эвтибидэ встала и, накинув на себя широкий белый плащ, позвала Аспазию и велела ей тотчас разбудить Метробия.

Мы не беремся описывать, чего стоило убедить комедианта тотчас скакать вслед за Демофилом и не допустить, чтобы письмо, посланное ею три часа назад, дошло до Суллы.

Потребовалось все искусство и все влияние Эвтибидэ, чтобы Метробий, сонный, после не в меру выпитого вина и уставший от дороги, согласился отказаться от теплой перины и часа через два собрался в путь.

Гроза прекратилась; чистое небо сияло мириадами звезд, и только холодный ночной ветер мог беспокоить путника.

— Демофил опередил тебя на пять часов, — наставляла девушка, — поэтому ты должен не скакать, а лететь на своем коне.

— Полечу, как на Пегасе.

— Ведь и для тебя самого это будет лучше.

Спустя несколько минут частый стук копыт бешено мчавшейся лошади будил квиритов, которые, прислушавшись, снова кутались в свои одеяла и благодарили судьбу за то, что они могут нежиться в теплой постели, в то время как другие, несчастные, должны скакать в эту холодную ночь по полям, испытывая на себе всю суровость свистящего на дворе ветра.

Примечания

12

Символический язык, принятый гладиаторами, участвовавшими в заговоре. Под солнцем подразумевается великий магистр, которым был Спартак.

13

Еще не прислал приказаний. Хранит молчание.

14

Гладиаторы.

15

Заговорщиков.

16

Берегись.

17

Фуррина — богиня бурь и гроз.

18

Стерегите дверь.

19

А мы будем ловить шпиона.

20

«Его смерть, наша жизнь». Гладиаторы считали позором сражаться со слабейшим противником (Сенека).

21

Некоторые дни месяца считались у римлян несчастными, и в эти дни не предпринималось никаких важных дел.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я