Дорога поэта. Книга о жизни и творчестве

Лидия Сычева

Острая, полемичная книга о жизни и творчестве Валентина Сорокина. Портрет русского национального поэта дан на фоне эпохи: идейные противостояния почвенников и западников, цензурные мытарства, жестокость партноменклатуры, предательство СССР вчерашними её «штатными защитниками». Яркое повествование, уникальные документы, неизвестные факты никого не оставят равнодушным.Впервые выпущена в издательстве КДУ – Университетская книга. М., 2016. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорога поэта. Книга о жизни и творчестве предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая. Горькая правота

Валентин Сорокин

Мир так устроен, что слово тех, кто ушел от нас, его силу, нежность, красоту, пророческую мощь, мы не способны воспринимать «исторически». Либо Есенин, Пушкин, Блок, Павел Васильев, Твардовский, Некрасов — живые люди, либо это разъятые «литературные герои», что-то когда-то написавшие. Поэзия, как река, несущая свои воды из неразличимой дали: чтобы мощное течение её длилось, каждое поколение должно рождать родники, питающие чистоту и полноводность жизни. И только высота поведения, призвания, поступка современного тебе литератора «оживит» классические источники.

…Во дворе Литинститута выступали молодые поэты. Не просто так, а со смыслом — в рамках акции «Неформальная Москва». Молодые поэты выходили на импровизированную трибуну вальяжно, как слегка перекормленные свиньи, и казалось, что они вот-вот хрюкнут. Ожидания оправдываются: в микрофон несется поросячий визг, площадной мат и покорное подхрюкивание. Это — современная поэзия. Поросячий визг — «поиски себя», площадной мат — «обличение пошлости мироустройства», покорное подхрюкивание — «обновление традиций». Вот их темы: смакование — «дала — не дала»; страдание: «тяжко, тяжко гею жить», радость: «оттянуться в кайфе надо, пробудился — рядом баба…».

Но будь трижды благословен Литинститутский двор, потому что не одной «Неформальной Москвой» он жив. «Оббитой рябины последняя гроздь, последние звери — широкая кость…», — писал Борис Корнилов. Валентин Сорокин, из «последних зверей», слушал в Литинститутском дворе молодых поэтов. Молча. Страдающе. Без укоров.

Да, уважаемые формалы и неформалы, эпигоны и старательные ученики Бродского, Рейна, Кушнера, Вознесенского, Дементьева, и Бог весть ещё кого, ну, может, Семёна Липкина или Михаила Светлова! Есть совсем другой мир, другая орбита, другая жизнь, другой смысл, другая красота. И совершенно они недостижимы, непокупаемы. Их нельзя скопировать, имитировать, украсть, взять нахальством, эпатажем и даже бешенной энергией и трудолюбием. Есть такое чудо, и называется оно — поэзия.

Я по орбите прожитой вращаюсь,

Тоску обид напрасных затая.

Вот скоро я с тобою попрощаюсь,

Любовь моя, поэзия моя.

Звезда моя над перелеском дрёмным,

Мучение внезапное и страсть,

Ты в океане, грозном и огромном,

Вела меня и не дала пропасть.

Я нищим был, но богател тобою,

Бессильным был, но побеждал тобой,

Глухим, но слышал рокоты прибоя,

Слепым, но видел край свой голубой.

Жена моя и вечная невеста,

Мгновенное бессмертие моё,

И потому напротив солнца место

Не чьё-то, а действительно твоё.

Тропа до Богородицы торима

Тобой

и путь к распятию торим,

И не судьба моя неповторима,

А свет очей твоих неповторим.

Во времени, чужом и мракобесном,

Я ветер зла перечеркнул крестом,

Я осенен твоим крылом небесным,

Твоим спасен от гибели перстом!..

Два мира — добро и зло, свет и тьма, день и ночь, Бог и сатана, любовь и смерть; и мир, конечно, спасет красота. Красота — это добро, это честность, это подвиг, это вдохновение и озарение, это самопожертвование, это — любовь. Почему же люди с таким упоением бегут от красоты, почему пытаются заменить её механикой, алгоритмами, предвыборными технологиями, пустотой? Каждый из нас ежедневно делает выбор — «за» или «против» красоты.

В нашем современном общественном сознании у подавляющего большинства «властителей дум» критерии красоты нарушены, и тот камертон, по которому отличают красоту от безобразия — фальшивит. И бессмысленно в такой ситуации объединять лагеря «почвенников» и «демократов», спорить о реализме и постмодернизме. Эти споры и попытки объединения смешны. Не в реализме, и не в принадлежности к национально-политическим «лагерям» дело. Нужно быть шире направлений и не сковываться канонами, литература — не монастырь! Мы живем в миру, и у мира свои, жестокие, законы. Но есть красота. И не надо отступать от неё, предавать её, и тогда она подскажет, что и как написать и сказать. Надо быть честным. Надо думать о красоте, искать её. Ведь ничего общего у стихов Валентина Сорокина с «волшбой» Андрея Вознесенского нет:

Я пришел красоту воспевать,

Слушать звездные оклики света,

И легко мне тебя целовать

В теплых травах короткого лета.

Сколько бы мы не читали поэтов, сколько бы их не слушали, сколько бы не вглядывались в окружающую жизнь, у литератора только один выбор — один и на всю жизнь: красота или безобразие. Безобразие, значит без Образа. Значит, без Бога, (а Бог — это не декларация принадлежности к нему, и не упоминание его имени всуе); без заповедей, без самопожертвования, без духовной высоты, без вдохновения и озарения, без любви, то есть, в конечном счете, без красоты.

Но если красота — путь любви, путь самопожертвования, путь постоянной духовной высоты, путь отрицания греха, путь вдохновения, путь подвига, и даже — страшно вымолвить — путь Творца (отсюда — творчество); то как тяжело, почти непосильно идти этим путем! Образ, допустим, тот, что написал Андрей Рублев, — это пост и молитва, это проникновение вглубь себя и бытия, это вслушивание в народную жизнь. Это тяжелый путь. И что из того, что многие пытаются себе его облегчить, хитрят, создавая обобранные, упрощенные образы! Лже образы. Вроде бы не без образие, не пустота. Но лжеобразие — еще более мучительный, обманный мир, более ядовитый и приторный, чем честная бездарность. А великое безобразие Бродского — это концентрированное выражение глубинного, глубочайшего несчастья его народа, который везде будет чужим и гонимым. Но даже из сострадания и понимания мы не обязаны разделять его судьбу! И мы не обязаны из-за своей лопоухой всемирной отзывчивости терять родину нашего образа — Россию.

Бродский:

…Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени

под скамьей, куда угол проникнуть лучу не даст,

и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,

в перегной, в осадок, в культурный пласт.

Замаравши совок, археолог разинет пасть

отрыгнуть; но его открытие прогремит

на весь мир, как зарытая в землю страсть,

как обратная версия пирамид.

«Падаль!» — выдохнет он, обхватив живот,

Но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,

потому что падаль — свобода от клеток, свобода от

целого: апофеоз частиц.

Да, апофеоз частиц, того самого «разъятого образа», пир чумных бактерий, праздник носителей СПИДа, и никакого страха — смерть мертвякам не страшна. Поэзия Бродского — это полное безобразие, безобразность. Падаль и апофеоз частиц, как источник жизненных сил.

Задумаемся: почему русские взяли такие большие, протяженные пространства (и в литературе, и в географии)? И вообще — что есть русский характер? Русский характер есть удивление перед жизнью, смущение перед тайной её. Русский так и умирает — в удивлении перед тайной. А всё что сделано в жизни — мимоходом. Помимо главного. Неразгаданное главное — смысл творчества. А Бродскому — всё ясно. Он даже не дает себе труда вносить в стихотворение «нерв» — нет, не чувства, но хотя бы мыслетворения. Письмо его естественно и объяснимо, как разложение трупа.

Каждый из нас — и литераторов, и философов, и людей совсем простых профессий — всматривается в мир, пытается разгадать тайны жизни, понять заповеди блаженства, не сбиться с пути, не заблудиться. Задумаемся: если бы люди шли не путем красоты, то есть путем честности, Бога, признания, родины, зова, подвига — человеческая история наша давно бы закончилась. Я думаю, что история каждой человеческой жизни тоже бессмысленна, когда человек живет безобразием, и глупо-мучительна, когда человек живет лжеобразием. Мы должны жить красотой, какие бы грядущие безобразия не сулила нам окружающая жизнь. Мы живем «в миру», и вольны от смирения перед ближними, и потому наша красота должна быть и побеждающей, и карающей, и сильной. У красоты — хрупкой красоты цветка, дерева, чистого неба, золотокупольного храма, человеческой жизни — на самом деле гораздо больше союзников, чем мы думаем.

Поэзия — это красота. Говорят, что писатель отражает в своем произведении время. Да, это так. Но главное, он отражает красоту своего времени. Среди безобразия, «сора», он находит красоту и плачет о ней. Поэзия — не всеобща, в том смысле, что она не может вобрать в себя весь мир — и безобразие его, и светлую сторону. Но в части красоты поэзии доступны божественные высоты, и не будем их отнимать у неё!

Но люблю тебя, родина светлая!

А за что — рассказать не могу!

Сколько бы не пытались разъять образ красоты, понять из чего и как «сделано» — это невозможно! Напротив, человеческая низость всегда находит объяснения, хоть и изумляет. У подлости есть «дно», а совершенству предела нет…

Приходит время, когда начинаешь понимать — нет ничего вечнее, и нет ничего мгновеннее, ранимее красоты. Деревья в инее, цветущий черемуховый куст, соловьиная песня, человеческая молодость — во всем этом — «мгновенное бессмертие», и не его ли мы ищем своим тоскующим чувством, не его ли мы разрушаем своей глупостью, неосторожностью, ленью души, бесчувственностью?! Красота — это Бог на земле, и служить красоте — самое мучительное и самое счастливое из откровений.

Я пишу эти строки, а за окном — снег, а за окном — метель, а за окном — щедрое сияние и сверкание снегов, высокие горы сугробов, и нет конца и края зиме, и нет конца и края тоске, светлому одиночеству, и любой след — самый глубокий, который торит человек через поле, через простор, сразу же затягивается, засыпается тысячами сверкучих снежин и снежинок. Вот так же и поэзия — её всегда много, и она красивее и живее всех наших представлений о ней…

***

Люблю Москву. Нет, совсем по-другому её люблю, чем, допустим, свой дом, свой двор или своих родителей. «Люблю священный блеск твоих седин, И этот Кремль зубчатый, безмятежный…» В сознательном, паспортном возрасте впервые я пришла на Красную площадь. Одна. Поднималась с Манежной вверх, к Историческому музею и вдруг, в один миг, всё открылось: синее, бурунное небо, отливающая сталью брусчатка, нарядный, как кулич, собор Василия Блаженного, Кремль… Глаза мои повлажнели. До сих пор помню это чувство — мгновенной и пронзительной сопричастности.

Москва, Москва… Ты стала моей не так уж и давно. Любимые бульвары, где я знаю каждое дерево. Станции метро, где меня знает каждая колонна, каждая лампа, подземно раскачивающаяся от дрожи поездов. Любимый парк. Любимое кафе. Любимые глаза… Но это уже другая, совсем другая история.

Поэт Валентин Сорокин приехал в столицу с вдумчивостью и скромностью — это от озерной уральской стороны. С жаром и дерзостью — сбросив прокаленную мартеновскую спецовку. С желанием — служить своему призванию, быть человеком долга и чести. И с восхищением — стихотворение «Здравствуй, Москва», написанное в 1963-м и сейчас не устарело. Напротив, оно поражает тем, что в «социалистические» годы, молодой парень, пролетарий, отутюженный мощнейшей пропагандисткой машиной, ощущал себя не частью новой исторической общности — «мы — советский народ» — но русским человеком:

Москва, соборов золотые главы,

Сиянье звёзд и уличный прибой.

Наследник русской доброты и славы,

Впервые я стою перед тобой.

Я слышу топот, бешенные гики.

Я вижу: дым клубится, как буран.

В каких холмах теперь ржавеют пики,

Еще, наверно, теплые от ран?

У стен твоих, по древнему закону,

Раздумчивую голову склоня,

Крестился полководец на икону

И трогал тонконого коня.

И шел народ в сермяге длиннополой,

Огнем сметая недруга дотла.

И от Кремля до мутного Тобола

Раскачивали стон колокола.

Здесь мой отец рабочим и солдатом

За славный цех, за молодость, за полк,

Прикрыв глаза, в обнимку с автоматом

В сугробе окровавленном умолк…

Ты в каждом доме отворяла двери,

Жила, как мать, в простой моей судьбе.

Кто говорит: — Москва слезам не верит? —

Нет, веришь ты, я знаю по себе.

Пусть в дележах корон, чинов, регалий

Взлетал кистень и посох у виска:

Кого-то возводили и свергали,

А ты на них глядела свысока.

Хоть всю страну сегодня опроси я,

Любой твой сын ответит не юля:

— Покуда ты стоишь — стоит Россия

И правильно вращается Земля!

Но молодая восторженность, с которой вчерашний мартеновец Валентин Сорокин прибыл в Москву, была омрачена и отравлена. Не только трудностями творческого роста и неустроенностью быта, но и другими обстоятельствами. О них рассказал сам поэт — уже седой, горький, много переживший…

«Шестидесятые, молодые годы. Родной Челябинск, мы с другом Славкой Богдановым слегка навеселе. Мне уезжать в Москву, на Высшие Литературные Курсы. И человек нам навстречу — напористый, точный, решительный:

— Валентин?

— Валентин.

— Сорокин?

— Сорокин.

Поговорили, походили, Славка ушел. Сели в кафе. Новый знакомый очень жесткий, сдержанный, я быстро это почувствовал. Показал мне удостоверение полковника госбезопасности. Стал выговаривать: что я выпиваю, что часто не то говорю, что нужно быть сдержанней… «Вы едете в Москву, там неспокойно, разные люди бывают — враги, предатели. Понимаете? Если что заметите, напишите мне письмо». Я говорю: «Хорошо». «Запишите адрес…» «Зачем же? У меня память хорошая».

Прошло полгода московской жизни. Вдруг звонок — некий Эдуард Михайлович: «Надо встретиться». «Пожалуйста, приезжайте». Обыкновенный звонок, но какая-то тревога в мою душу запала. Приезжает этот Эдуард Михайлович, мы начинаем разговаривать, и я вижу: то же самое! Наконец он доходит до вопроса: «Почему не пишите?»

— А что я должен писать?

— Вы помните, у вас был разговор в Челябинске…

— Ну и что, я ничего никому не обязан, — очень свободно говорю, беседуем.

— А на ВЛК что вам нравится?

— Как рассказывают о Горьком, Пушкине, Гоголе, Есенине…

— К Евтушенко как относитесь?

— Нормально отношусь, но поэт он для меня не любимый, я люблю Василия Дмитриевича Федорова, — говорю и чувствую, что он вводит меня в круг, вводит и вяжет.

— А вот как вам Солженицын?

— Скажу то, что нашему проректору Тельпугову говорил: Солженицына надо избрать депутатом, дать ему лауреатство, премию, всё стихнет и никуда он не уедет.

— Почему бы вам все это не написать?

— А почему бы вам не прийти к нам на партсобрание и все это не послушать? Я там больше скажу! Я никогда два лица иметь не буду. И писать ничего не буду. Ясно?

— Извините.

Но через несколько дней — опять звонок. И опять то же самое. Уходя, он мне говорит: никому ничего не рассказывайте, — вам оказали доверие!

А тут приближалось 70-летие Хрущева. Мы, вээлкашники, не скрою, любили выпить. У нас в общежитии была игра — за самую остроумную эпиграмму — бутылку водки ставили. После выпивали её все вместе. Я читаю:

Вам — семьдесят, но столько благородства,

И столько вам энергии дано,

Что вся страна под вашим руководством,

Пустив пузырь, нащупывает дно.

Наутро звонок — опять Эдуард Михайлович, начинает мне выкручивать руки, говорит, что всё знает о моих проделках. Кончается всё тем же: напишите! Он стал звонить очень часто и приставать. Это стало меня так дергать, что в конце концов я не выдержали рассказал обо всем Владилену Машковцеву — однокурснику и земляку. Он старше меня лет на семь. В моем возрасте это была большая разница. Володя говорит: никому больше не рассказывай! Тут ходит один капитан, он многих с ума свел. Легенды, что поэты гибнут от белой горячки — многие выбрасываются в окна от страха. Страх рождает подозрительность, неуверенность и часто предательство…

Сейчас все это в прошлом и кому-то мои переживания могут показаться смешными. Кому-то. Но не мне. Вот если бы — я тогда уже понимал — если бы я написал, допустим, даже на Евтушенко — я бы точно повесился! Как это — человек стоит передо мной — а я на него донёс! Я бы обязательно повесился. Я просто смерть свою увидел!»

Поэт всегда всё воспринимает острее. Иначе — он не поэт. «Кровью чувств ласкать чужие души…» Многие из «творческой интеллигенции» сотрудничали в советские годы со всесильной организацией с Лубянки. Писатели. Журналисты. Ученые. Священники! «Альянс», конечно, причинял некоторые неудобства, зато давал множество житейских преимуществ. Каких? Спросите, к примеру, у Жени Киселева, бывшего НТВэшника…

В 20-30-е гг. ХХ века в СССР русских национальных поэтов уничтожали физически — под предлогом борьбы с «врагами народа». Павел Васильев, Борис Корнилов, Петр Орешин, Алексей Ганин, Николай Гумилев, Сергей Клычков, Николай Клюев — целый куст первоклассных талантов был безжалостно погублен. Вопрос: во имя чего?! Кому они мешали?!..

Во времена хрущевской «оттепели» культурное управление осуществлялось с помощью других, «мягких» механизмов. Бывший генерал КГБ Олег Калугин заявлял: «Я утверждаю: 90 процентов советской интеллигенции работали на органы Госбезопасности». Генерал-лейтенант МВД СССР Павел Судоплатов в книге воспоминаний рассказывает, что поэт Евгений Евтушенко после поездки на Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Финляндию в сопровождении подполковника Рябова «стал активным сторонником „новых коммунистических идей“, которые проводил в жизнь Хрущев».

Такой контроль «поэтического чувства» отрицательно сказался не только на творчестве Евтушенко, но и на всем развитии русской литературы второй половины ХХ века. Высший род словесности — поэзия — дрейфовал сторону политически ангажированной публицистики, образы которой (например, поэмы о Ленине — «Казанский университет» Евгения Евтушенко, «Лонжюмо» Андрея Вознесенского, «Двести десять шагов» Роберта Рождественского и др.) вживлялись в общественное сознание с помощью массированной госпропаганды, учебных программ, высоких тиражей и т. п.

Валентин Сорокин прошел огонь мартена — подлец и трус просто не смог бы там работать. Теперь его нравственные качества должны были пройти через горнило новой, «московской» проверки. А прищучить, прижать его к стенке, по тогдашним понятиям, было за что. За русскую боль, за понимание русской беды и разора…

***

Москва. 1965 год. Общежитие Литинститута по улице Руставели, 911. Тесная комната, в ней Владилен Машковцев, Николай Рубцов, Анатолий Жигулин, Борис Примеров, Сергей Хохлов. Стихи друг другу читают, спорят. Читает и Валентин Сорокин. Стихотворение «Когда умирает песня», посвященное памяти Бориса Корнилова:

О, военные гимны, —

Злые вихри ночей!

Я погибну, погибну

От руки палачей…

Тех, что славой прогресса

Забивая нам рот,

Сапогом и железом

Окрестили народ.

Реставраторы тюрем,

Кузнецы кандалов.

Ну-ка, друг мой, закурим,

Сдвинем чарки без слов.

Не порвать нам рубаху

Бунтарям на бинты.

Люди глохнут от страха

И своей немоты.

Но костры баррикады

Нам с тобой не пройти,

Всё преграды, преграды

На кровавом пути.

Перепутаны цели.

Одиноко.

Темно.

Мы уже на прицеле

У Сиона давно.

Ко всему приготовясь,

Мы встречаем рассвет.

Ты — последняя совесть,

Я — последний поэт.

…Эдуард Михайлович наловчился вызывать Сорокина с занятий, подбирая моменты, когда тот был с похмелья. Будучи под таким всесильным колпаком — как не запить!

«И однажды у нас пошел такой разговор — я говорю: ну, вот Хрущев, предал ведь Россию! Отдал Украине Крым, разоружил армию, обидел Жукова, отнял пенсию у инвалидов. Продолжаю: это исторически. Эдуард Михайлович начинает уходить от такой беседы и видит, что я прав, и потом, я все-таки из рабочих, знаю рабочую жизнь. Более того, рабочая жизнь Челябинска она ведь не такая, как рабочая жизнь Москвы, она тяжелее в сто раз. Потом переходим от вопросов национальной боли к вопросам, так сказать, другой национальности. Я называю ему имена — кто владеет экраном, газетами, кто хозяин положения и почему русских так утопили в крови, бесправии и нищете. Он тогда теряется и я вижу, что начинаю им овладевать.

Говорю ему: вот вы рассуждаете о России и доказываете, что если бы я вам служил, я бы служил родине. Но если я вам так нравлюсь, то берите меня в школу разведчиков и отправляйте за границу. Или вам такие не нужны?»

Он был молодой, очень вспыльчивый, очень импульсивный, порывистый, очень стремящийся к чистоте — во всем — в одежде, в поведении, в отношении с женщинами, в дружбе, в творчестве… «Я весь измучился — мне казалось, что оттого, что со мной на эту тему — тему доносов — заговорили — я уже мерзавец! Приезжает мой друг Кирилл Шишов из Челябинска, отец у него из репрессированных. Кирилла, естественно, таскали по всем этим «организациям». Рассказываю ему про свои дела и задаю вопрос: тебя спрашивали обо мне в КГБ? Оказывается, да, еще до всех этих проклятых встреч. Из-за моих ходячих стихов как бы антисоветских. (Хотя они были не антисоветскими, они были красивыми русскими стихами.) «Кирилл, тебе предлагали на меня писать?» Ну, разумеется…

В глазах КГБ я, конечно, был антисоветчиком. Как раз вышел значок скромный, обыкновенный, с единственным словом на эмали — «Русь». Я закупил, наверное, целый тазик этих значков, и мы с друзьями дарили их поэтам, которые читали стихи о любви, о России, о матери, о природе, о невесте… Общество любителей слова «Русь» было устным — наивный-то я наивный, но не глупец же! Значки расходились. И вдруг приезжает Слава Богданов, весь серый. Выпили, он начинает рассказывать: «Валь, меня арестовали, водили на допрос. Спрашивали про тебя, про значки. Говорили, что ты собираешься сбежать в Бельгию, что ты чуть ли не шпион». Боже мой, в Челябинске, в моем родном городе, где я десять лет отработал в мартене! С одной стороны, это меня насмешило, с другой — вылетели мои книжки из плана в Москве и в Челябинске. На долгие годы — на тринадцать лет — я стал невыездным. Когда наши диссиденты, эти московские румяные мальчики, всхлипывали — «ах, меня не пустили!», я каждый год подавал заявление — что хочу поехать, то в Болгарию, то в Китай, то в США полететь, и регулярно получал отказ. Есть такой самый советский, почти секретарь ЦК ВЛКСМ, самый партийный среди нас поэт, Ленин сегодня, это Андрей Дементьев, вот он свидетель, как меня выдворили из аэропорта, высадили из самолета. Но ведь я никогда не стал бы диссидентом — я бы погиб, но не стал! И сейчас мне зачитай, что расстреляют через час, — спасайся, садись в самолет, — не поехал бы. Пусть меня расстреляют, но на родной земле…»

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорога поэта. Книга о жизни и творчестве предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я