ПХЖ и тоталитаризм

Александр Крысанов

Будущий интеллигент, воспитанный в стиле несуществующего гуманизма, попадает в среду таких же наивных безумцев. Реализм, процесс получения образования в сочетании с процессом разложения личности дают веселый эффект. Начинается бред, война, вера в светлое будущее, приказы и смута… Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги ПХЖ и тоталитаризм предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1

Старость — это когда потенциально осуществимое переходит в разряд «уже никогда».

Пыльная комната. Четыре человека. Сквозь пробитую форточку летит холодный воздух, но солнца нет. Стучит дверь от сквозняка; она закрыта, но все равно стучит. Она никому не нужна.

Первый молчит, играя в шахматы сам с собой. Он никому не нужен. В двух метрах от него лежит Второй, спортсмен двухметрового роста. Нос поломан. Он смотрит в потолок. Он никому не нужен. В полутора метрах по длине сидит за компьютером Третий. У него ДЦП на ноги. Он этим пользуется. Третий никому не нужен. Справа от него лежит Четвертый. Незнамо кто. Листает книгу и хочет спать. Он тоже никому не нужен. Тишина. Лишь раз в минуту звучат восклицания Третьего, — и опять тишина.

— Слушайте, а сколько бы вы хотели иметь детей? — это Третий.

— Ой, как же ты надоел!

— Наверное, двоих.

— А у меня их вообще не будет…

Четвертый промолчал. Наверное, знал правду — вокзал, стакан, весна. Об этом подумали все.

Стук в дверь. Третий встал, но опять сел. Пошел открывать Четвертый.

Это Пятый, пьяный.

— Пойдем покурим…

— Да как же вы все надоели! Пойдем.

Коридор пуст.

— Ой, кури здесь, еле ходишь уже!

— Дай сигарету… — это Пятый.

— Ды на.

— Хм. А у меня есть. Это я тебя на гнилость проверял.

Еще один с ДЦП. Тоже на ноги. Он тоже никому не нужен.

— Это все из-за ног, да?! Ща буду всех крушить! — сказал Пятый. И упал.

Четвертый пошел за подмогой. Шестой лежал на кровати. Здоровенный крестьянин. Ему всегда смешно, но спокойно. Пятого отнесли спать. Четвертый покурил с Шестым…

Дверь на балкон хлопнула.

— У меня дела… — ушел.

— У меня тоже… — ушел.

1

Сидят на табуретах трое солдат. Играет музыка. Правда, не у них. Улица пробила окошко. Балки, камни из брусчатки, доски, кусок гусеницы — все освещалось солнцем и несло сквозь осколки стекла весну. Да, такой весны еще не было! Снаружи смрад, а так вообще прекрасно, хотя чего там только не было.

Напротив двухэтажного подвала был расположен какой-то штаб. Приезжали и уезжали машины, стучали сапоги и ботинки. Это был второй день.

— Че ж делать-то?

— Да я почем знаю…

У солдат при штабе не все так гладко, и весны им как-то не заметно. Вблизи штаба тлело разбитое бомбоубежище. Дым, который поднимался из недр человеко-бетонного сооружения, разъедал глаза, а запах давил на мозг, и — что еще хуже — летел на штаб. Конечно, за пять лет войны все привыкли и не к такому, но тут-то скоро победа, надо готовиться к миру.

Вышел капитан. Глаза опухли и потрескались. На нем новые сапоги и орден. Казалось, его только что разбудили. Ему нравилась война, и поэтому он воевал много, а спал мало.

— Так, старшина, иди сюда! — махнул он ладонью, похоже, на глаза.

— Товарищ капитан! Старшина…

— Вы че, совсем поох — ли! Вы тут под музыку с одним ведром бегаете, а мне там полковник п — ды вставляет!! Так. Чтоб в течение получаса ни одной дымянки не было!

— Есть.

Солдаты вместе со старшиной поставили еще более быструю музыку, и бегать стали еще быстрей. Правда, непонятно, откуда они брали воду. Это были последние запасы воды, сэкономленные населением за трехмесячную борьбу. И она до них дошла. Живым бы, конечно, хватило, мертвым — уже нет.

— Так, сейчас я что-нибудь придумаю. А вы можете пока перекурить.

Через пятнадцать минут бомбоубежище поливали с пробитого в двух местах брандспойта, но дым все шел. Время — тоже.

Выход нашелся сам собой.

Вели очередную колонну сдавшихся. Величайшая тоска охватила эту массу. Старики прятали свои глаза от подростков, подростки — от солдат, солдаты — от женщин; все в итоге смотрели в землю или в никуда. А ведь всего вчера или даже час назад это были обычные люди. Момент касания оружия о землю знаменовал конец, и каждый думал именно о последнем моменте, о стене. Шли они вяло и безжизненно.

— Товарищ старшина, да спросите лучше немца, они поумней!

— Молодец! Товарищ лейтенант, можно?

— Да бери кого хочешь. — Эти две звезды на каждом погоне ему явно не шли, и на душе было как-то не очень. «Наверное потому, что медаль не дали», — думал он, но дело было совершенно в потустороннем.

Тем временем старшина выдернул из колонны солдата лет семнадцати с какой-то странной раной на груди.

— Так, фашист, как это потушить? Переведи ему…

Немец улыбнулся. Лицо его перекосилось, но из-за слоя грязи, которым оно было покрыто, этого никто не заметил.

Старшина достал пистолет и выстрелил ему в голову.

Тишина. Такой весны еще не было.

Из колонны вышел мальчишка и вынул у трупа из сапога солдатскую книжку.

— Так, переведи ему вопрос.

— Товарищ старшина, тут надо где-то вентиляцию перекрыть.

— Ну дык перекрой.

— Есть.

Бетонная труба метрах в десяти выходила в пролом в стене разрушенного дома. Худой и длинный рядовой заткнул трубу тряпками. Дым пошел вверх, а минут через сорок вообще развеялся в солнечных лучах. Правда, старшина этого не видел: он уже сидел под арестом, жалея, что не дал этому ребенку банку тушенки, — а ведь хотел…

Колона сдавшихся двинулась дальше. Шли они по непонятно чему: ни стен, ни дорог, ни тем более улиц больше не было. Баррикады, подбитая техника и солдаты — вот новые достопримечательности. Экскурсии по нему теперь водили не музейные работники, а генералы и маршалы, смотрели — не школьники, а миллионы. Ценность экспонатов была непомерно высокой, и показывались поэтому не оригиналы, а репродукции и копии, да и то — очень низкого качества.

2

И за всем этим наблюдала девушка. Ее глаза возвышались над этой действительностью. Войны для нее не было. Было другое.

Колонна скрылась за горизонтом. Вокруг все осталось. Музыка играла, солдаты праздновали, танки гремели, самолеты летели, люди разбирали завалы, вино бродило, станки молчали, и лишь стук каблуков женских итальянских туфель раскраивал эту тишину.

Она шла и легко улыбалась. В белокурых локонах отражались солнце и пыль. Женственным манерам сопутствовал легчайший аромат французских духов. В тончайших перчатках — ухоженные красивые кисти. Глаза голубые, почти бесцветные…

Стук каблуков раздавался все громче и громче: чем страшней было то, по чему она шла, тем громче был стук. От такой легкости оглядывались все, но взгляд не доходил… Важнее было то, что каждый делал в этот момент — правда, некоторые не поднимали взгляда до конца, чтобы просто плюнуть. А сегодня…

Мальчик лет десяти тянул тележку с тремя трупами:

— Здравствуйте, фрау.

— Здравствуй.

— Вы не хотели бы мне помочь?

— Нет, спасибо. Не могу на это больше смотреть.

— Извините, фрау.

И все продолжилось далее. Двадцать два минус шесть — таким образом шестнадцать, а больше было и не надо.

3

Трое солдат сидят на табуретках. Двухэтажный подвал источал жуткий запах углекислоты. Во время боев это был перевязочный пункт; вчера здесь лазили русские, но недолго. Начало вонять продуктами, элементами медицинской части и пациентами. Красноармейцы стали заходить реже.

Они сидели в чулане на нижнем этаже и думали, слушали, и опять думали. В плен не хотел никто. Ганс — война началась для него в сорок два года; для Курта — в восемнадцать лет; Рудольфа война застала в сорок три.

— Надо что-то делать…

— Иди, делай…

Тишина.

Курт вышел в соседнюю комнату и под свет фонарика стал лазить в каких-то бумагах.

— Ты еще русских позови!

— Ой, ну зачем ныть? Давай застрелимся!

— Дурак.

Тишина.

Доносится музыка.

— Да, а вот тебе и Макс, — сказал Курт и пнул сапогом труп солдата. — Он был моложе.

— Ты б лучше ведро нашел, а то кишки крутит!

— Я тебе про Макса, а ты мне про ведро. Я его позавчера принес.

— Послезавтра или позавчера?

— Может, пойдем наверх?

— Я на это смотреть уже не могу. Надо отсюда уходить, — наконец, сказал Рихард.

— Уходи и не смотри!

— Это да, уходить надо! Должны же где-нибудь остаться очаги борьбы.

— Ты еще не наборолся?

— О, господа солдаты, посмотрите, что я нашел! — Курт зашел в чулан, светя на желтую бумажку. — Письмо!

— Ну ты и урод. Еще бы сапоги снял.

— «Здравствуй, Ельза! Пишу тебе из Франции. Здесь так красиво, как я не видел еще в жизни. Думаю, скоро будем в Париже. Там еще лучше. Сейчас наш полк расположен у какой-то деревни, которую взяли несколько дней назад с боем. Я лично заколол штыком трех французов. Было очень страшно, но мы с достоинством выдержали это испытание. Вчера ходили в деревенскую пивную. Надо сказать, среди француженок есть достаточно симпатичные девушки. И стоит сказать, что с тобой ни одна не сравнится. Сейчас уже темно, пишу при свече, поэтому почерк не очень хороший, извини. Фельдфебель Штенк спит, мыши скребутся, а я жду время сна, потому что во сне каждый день вижу тебя. Я каждый день вижу нашу деревню, твои глаза и родной дом. Как там твои родители? Как здоровье господина Хильцера? Я слышал, что в наших землях неурожай, а ты знаешь, как он всегда по этому поводу переживает… Эльза, я тут присмотрел нам прекрасный дом с видом на живописный луг. Так что можно считать, что дом, в котором мы будем жить с нашими детьми, уже построен. Дело за малым — выгнать французов! Думаю, много времени это не займет. Правда, офицер сказал, что дома мы будем нескоро, если вообще там окажемся. Зануда!!! Если это и правда, то воевать будем уже не с французами, они практически разбиты. Милая Ельза, не грусти, пожалуйста, по этому поводу. Я вернусь, как только это станет возможным. С любовью, твой Генрих. Франция, Гравелот. 4 сентября 1871.»

— Да могло ли быть лучше? В данной ситуации — точно нет.

— Комиссары им такого точно не читают. Курт, ты бы не хотел стать комиссаром?

— Пошел ты!

— Так, по существу. Сидеть мы всю жизнь не можем. Сдаваться — тоже. А что касается оборотней… Не знаю даже, где их искать. Да и брать в свои ряды они будут только проверенных людей. А к тому же нас вполне могут принять за агентов НКВД.

— Слушай, Ганс, надо сдаваться. Ты видел, что они творили в России? А что мы творили? А что сверху творилось, мы вообще не видели! И ты не хочешь это остановить? У тебя же семья!

— Сила не в массе, а единстве. Ты два года на войне, а так ничего не понял! Хочешь идти — иди. Только лучше от этого не будет… Поверь мне… Хочешь быть стадом — иди. И потом: кто они, и кто — мы? Я их видел больше. К черту! Родина превыше всего! А зачем мне семья, если им будет негде жить? Ни страны, ни дома, ни культуры… К черту!

— А вам не кажется, что просто Бог подарил нам лишние несколько дней жизни? Так давайте их просто проживем.

От молодого Курта такого не ожидали. Дискуссия прервалась. Каждый задумался о последнем шансе, который дала им война. Ганс вспоминал об осколке, попавшем в глаз раненому, — Ганс нес того на плече. Рудольф вспоминал своего командира, лейтенанта Корфински, которому куском кирпичной кладки проломило грудь, когда он давал приказ перейти в подчинение соседнему подразделению. Курт в седьмой раз читал письмо и хотел вернуть своему народу Францию.

— Такая жизнь нам точно не нужна…

— Да он просто католик!

Опять тишина.

— Вот из-за такой говорильни мы проиграли первую войну, а теперь и эту. Надо к следующей готовиться…

— Готовься. Может, еще один крест получишь.

Этого Ганс выдержать не мог. Он вообще относился к снайперам как к обслуживающему персоналу. Теперь этот персонал замахнулся на награды, заработанные смертью.

Здоровенный Рихард упал на пол. Он увидел лезвие ножа. «Вот и все, смерть предателя», — мелькнуло в голове у простого солдата, прошедшего страны и моря, голод и холод, кровь и ненависть, позор и поражения — внутренние и внешние. Курт вскочил и разбил табуретку о голову Ганса; и все стихло. Стоять осталась одна табуретка.

— Курт, теперь сдаваться точно нельзя. Давай поедим сперва, скоро должна прийти Хельга. Потом решим.

— Умрем, да и все.

— Куда же дальше? Если снять оружие, ремень и знаки различия, то мы просто пехотинцы апокалипсиса.

— Может быть, но лучше быть мертвым снаружи, чем внутри.

Установилась тишина. Рихард решил промолчать. Разговоры на морально-этические темы не были его коньком. Стрелять ему было приятней. От охоты такого удовлетворения он не получал. Он сидел на полу и думал, что от охоты пользы, конечно, больше. Рихард умер внутри. Умирал медленно. Эта схватка была последней каплей.

Такой весны еще не было…

4

День для нее закончился поздно. А ее еще ждали. Сил больше не было. Ночь наступала не только на город, но и на нее.

Горькая вязкость окутывала все предметы жизни человеческого общества. Во тьме горели еще сохранившиеся постройки. Из тьмы раздавались женские крики и просьбы о помощи. Через тьму пролетали души погибших на пути к черно-белому. По этой тьме шла и она. Туфли стали идти медленней, шелк холоден, а волосы свалены. Лицо стало задумчивее и серьезнее, но невинность черт осталась первозданной.

Она дошла до знакомого «перекрестка». Свернула к медицинскому пункту, в котором она когда-то спасала солдат. В таких местах внешность ценилась не очень высоко, и бледной, маленькой Хельге стало не по себе. Спускаясь вниз, она старалась не думать ни о чем, а уж о ком-то вообще не думала несколько недель.

— Солдаты, вы здесь? — в темном, изуродованном подвале раздался еле слышимый шепот.

— Да, Хельга. Присаживайся, ты ведь сильно устала. Вообще-то, я думал, ты больше не придешь…

— Рудольф, ну как же я вас теперь брошу? Мы же немцы.

— Сколько сегодня?

— Три капитана, два майора, три лейтенанта, один даже с геройской звездой был. Один полковник еще впереди.

— Он же заметит, что тебя долго нет, и просто застрелит.

Ее лицо приобрело детские черты.

— Да он меня мыться отправил, говорит, мол, грязная и воняю, — она легко улыбнулась, так естественно, что в темноте улыбка стала совершенно всеразличаема, даже на фоне очищенной пустоты, — хотя вчера никто ничего не сказал, а до вчерашнего вечера я не мылась несколько недель.

— Да полковник, наверное, баню строить собрался! И что теперь?

— Курт спит?

— Ганс умер. Курт спит.

— От чего Ганс-то умер? — сказала шепотом Хельга и протянула банку тушенки.

— Да мы тут подрались… Курту пришлось ударить его табуретом по голове. Не знаю, от чего он умер. Пульса нет.

У Курта катились слезы. Он сам не понимал от чего. Смерть Ганса. Жизнь Х. Все наслоилось. А Франции он уже никогда не увидит.

— Эй, солдат, ну хватит хныкать! Я же вот не плачу! — Девичий сарказм.

— Ты еще борешься. Мы — нет. — Курт буркнул и затих.

— Хельга, мы уходим.

— Куда?

— К своим.

— Своих больше нет. Есть мы и они. А уйти вы не уйдете. Может, метров на двести — и все. Они здесь повсюду. Как бы то ни было, я скоро буду с вами. Может, еще пару дней, и ни один офицер не подойдет. Они любят чистоту и невинность, и таких хоть отбавляй. Да я больше и не смогу. Боюсь только, там будет не мое детство, а война. Я сделала для Родины все что могла. Даже больше. До последнего патрона… Я не жалею, что родилась и умерла немкой…

— Я раньше тоже так думал. Все изменилось.

— Значит, вы будете жить.

Рудольф понял: задел за живое. Зря. Он не хотел. Героизм этой девушки не знал предела. Рудольф русских вообще терпеть не мог, даже на расстоянии, а тут такое. От смущения по его спине побежали мурашки.

— Хельга, вот, держи мой крест. Как старший по званию, я имею право тебя наградить.

— Эх, Рудольф, жаль ты не гауляйтер, а они — мертвы, — сказала Хельга, кивая на стену, за которой лежали трупы солдат.

Она погрустнела и стала серьезней.

— Главное, чтобы русские не увидели, как нос провалится! Я боюсь мучительной смерти.

— Слушай, я только не пойму, зачем он отправил тебя мыться, если от тебя пахнет русскими? От грязных немцев несет, наверное, так же?

— Не знаю, наверно, у них просто комплекс.

— Хм. Странно. Это, наверно, потому что мы называли их свиньями?

— Мне кажется, для самоуспокоения. Он же знает, что мыться здесь негде. По крайней мере, теперь…

Хельга между делом расчесывала волосы.

Курту это все било по нервам. Не того он ждал. Реализм сохранился в нем больше, чем в других. Бессмысленные разговоры, больше присущие дружеской компании, чем «послевоенному» подвалу, здесь — по его мнению — были неуместны. Стало очень жалко и Хельгу и Ганса, а еще больше — свою старшую сестру, эвакуированную куда-то под Дрезден…

Хельга, проболтав с Рудольфом о всякой чепухе еще минут пять, поднялась по лестнице и растворилась в музее европейской цивилизации. В небо взлетали световые ракеты, солдаты грустили у костров, а звезды находились так низко, что вот-вот могли капнуть на землю или на плечи. Одного не хватало — чистого воздуха. Молодой девушке не хватало его еще больше. Духи закончились, и Хельге страшно захотелось во Францию. Потом — выйти замуж и завести детей. От простого до нечеловеческого несколько шагов, и для медсестры из Герлица это было последней каплей. Началась ломка, но борьба продолжалась.

Тем временем Рудольф прерывистыми движениями вставлял винтовочные патроны в обоймы. Для него сегодня опять начиналась война. Курту нечего было собирать, ну разве что солдатские книжки умерших и убитых.

— Тяжело стало жить. Лучше бы мы сдались.

— Вспомни Ганса и то, что он говорил.

Рудольф, конечно, вспомнил. Вспомнил, задумался и сделал шаг наверх первым. Курт поправил ремень и шагнул вслед за ним. Подвальная пустота захватила все пространство. Жить на этом медицинском пункте ей оставалось еще долгих тридцать семь дней.

5

Утро началось совсем невыносимо. Пока два солдата лазили в поисках смерти по бывшему городу, Хельга готовилась к следующему дню мирной жизни. Кто-то готовил что-нибудь съедобное. Пришли новые люди. Цель их — получение нового жилья и прочих материальных благ — носила сугубо мирный характер, а потому на улице снова заиграла музыка и зазвучала речь, правда, одинаково неприятная всем. В ней растворилось все. Так приходила новая жизнь, неведомая еще никому.

Два бывших солдата вяло смотрели на это все. Фронтовиков вообще трудно чем-то удивить, тем более что решение всегда в руках.

— Лучше бы я на мину, что на входе, наступил.

— Бедная Хельга.

— Проклятые поляки, нет, ну надо же! — орал какой-то лейтенант, стоявший на открытом пространстве между домами.

Его взвод бегал почти вокруг него, собирая предметы армейской жизнедеятельности. Сержант усердно поливал бывшее место пребывания керосином. На время мат закрыл все шипящие звуки на этой теперь никому не известной улице.

Рудольф взял винтовку и посмотрел в оптический прицел. Слеза катилась по окуляру.

— Мертвые тоже плачут.

— Смерти нет.

— В кого стрелять?

— В людей.

Рудольф промолчал. А что можно было сказать? Ясно было одно — худшее впереди.

Зазвучала музыка анархии. Играло одно и то же. В бессилии ломались остатки всего того, что было до них. Дым покрыл горизонт, позже перекрыл. Между поляками начались перестрелки за власть над ядром. Ожили еще не разоруженные защитники города. Советские солдаты снимались с постов и позиций, потом уничтожали и их. Беглецы? От кого?

Рудольф и Курт кое-как оторвались от русского патруля, уходя из сгоревшего здания. Следующее место дислокации — подвал под развалинами: судя по звукам, русских не было. Двадцать человек. Женщины и дети. Одна сестра милосердия. Один солдат в углу, голова прострелена, хрипит. Бедро перебинтовано. У девушки с красным крестом поломан нос, кровь заливает одежду. Зубы стиснуты. В соседней комнате польский солдат бил ногами подростка в немецкой солдатской униформе. Двое других громят и обыскивают все остальное — то, что смогли унести женщины, дети и старики.

— Курт, не надо! Их потом всех убьют.

Рудольф, шедший впереди, встал в дверном проеме на входе. Слова никогда в таких ситуациях не помогали. Солдат оттолкнул сослуживца и, сделав шаг внутрь, вынул нож. Рудольф вошел за ним. Курт метнулся в другую комнату. Рудольф кинулся к девушке. Она испугалась, закрыла лицо руками, и слезы моментально высохли.

— Не надо, не убивайте, я вас умоляю… Я же просто выполняю приказ… Я не нацистка!

— Я немец, а тем более солдат… Я не убийца.

Но из-за шума в соседней комнате сестра милосердия ответа не услышала.

Рудольф понял, что Курту нужна его помощь, но он даже не дернулся. Умереть от польской пули — позор! Но лучше позор, тогда совесть будет чистой. Правда, зачем ему совесть, он уже не знал.

— Как тебя зовут?

— Линда.

— Прости его, он не хотел. Прощай, Линда!

Рудольф поправил кепи и пошел наверх. Через две груды развалин, бывших ранее добротными домами, бывший лучший охотник своей деревни залез в непонятную постройку, похожую на сторожку или большую собачью будку. В оптический прицел он смотрел очень долго. Хотелось думать, но не получалось. Стрелять, только стрелять. Последней жертвой, или — как он писал в своем дневнике — трофеем, стал неизвестный польский баянист. Где-то сзади послышалось движение, очень близко. Надо было кончать, все это уже изрядно надоело. Рудольф решил просто, на удачу, поменять позицию.

Автоматная очередь. Глухо и больно. Слой военного времени. Два русских солдата взяли его за ноги и потащили…

Курт победил. Два поляка были зарезаны сразу. Третий ударил немца прикладом в грудь и, направив на него ствол, нажал спуск. Выстрела не произошло. Ребенок лет восьми вцепился в ногу поляка. Удар приклада — и ребенок мертв. Однако этих секунд хватило, чтобы Курт встал, пришел в себя и ударил ножом в шею противника.

— Kommunizm. — Все, что тот смог сказать в ответ.

— Рудольф, ну ты где? — метнувшись ко входу, Курт его не обнаружил.

— Он ушел…. Не убивайте меня…

— Ну ты чего? Вот он предатель! От него я ожидал большего… Ну ты как?

— Не знаю.

— Матерь Божья, вот это сестры пошли, какое уж тут милосердие… Не зря… Тебе сколько?

— Пятнадцать.

— Надо уходить.

Он оглянулся. Старушка плакала над телом внука. Два ребенка, что были без родни, обыскивали трупы поляков. Старик сам себе перебинтовывал ногу. Ни один взгляд не ловился. Мальчик в немецкой форме сел в угол и закрыл глаза. Девушка с красным крестом плакала. Загнанному честью и долгом солдату стало ясно одно — отсюда он уже никогда не уйдет.

— Ян, ты скоро? — это голос с улицы.

В ответ Курт выстрелил. Он взглянул на бедную Линду…

Франция… Гравелот…

Влетела граната…

6

Деформация происходит в каждой стране по-своему. Потом деформируется народ, еще дальше — природа.

Хельге стало страшно. Чувство необратимых изменений пугало больше, чем красное и потное лицо русского майора, от которого она вышла несколько минут назад. Она шла и чесалась. Поляки не обращали внимания на странную немку, им нужнее те, кто в подвалах. Так всем было приятней.

Хельга слышала выстрелы и шум, суету и окруженность, и мысль о прямолинейном развитии не покидала ее ни на секунду. «Надо, — подумала она, решив прогуляться по городу в поисках достопримечательностей. — А почему бы и нет, ведь мир же! Война так война. Мир так мир. Борьба так капитуляция.» С семьей она редко гуляла по таким местам как музеи, галереи, театры. Все это казалось абсолютно дряблым и убыточным для народа. Теперь дряблой и убыточной ощущала она сама себя….

Так она оказалась у ратуши непонятного века. Две стены обвалились. На развалинах сидят солдаты и бесстрастно смотрят на творения человека, параллельно вспоминая о боевых буднях и погибших друзьях.

Хельга стояла, терпела и молчала — тело жутко чесалось. Совершенно неожиданно ее сзади окликнули. Хельга обернулась. Босая растрепанная девушка. Платье порванное и грязное, глаза глубокие и синие. Лоб широкий и высокий, с прядью светлых волнистых волос. Нос явно не прямой. Она смотрела на Хельга снизу вверх и, ломая руки, поправляла платье.

— Инкен, ты чего?

Инкен, ничего не сказав, страстно поцеловала Хельгу в губы, улыбнулась и пошла дальше. От ее твердой, монолитной поступи туфли Хельги еще больше обесцветились. Инкен заплакала. Инкен, также легко как по земле, полезла вверх по одной из сохранившихся стен ратуши. Изящное спортивное тело метр за метром преодолевало высоту. С каждым новым усилием она боролась со стеной все более яростно. Мышцы на сильных руках становились все более напряженными.

Из толпы военнослужащих выскочил солдат и закричал Хельге:

— Как ее зовут?

— Was?

— Чего? Немчура проклятая!

Солдат повернулся лицом к Инкен.

— Слушай, хватит дурить! Ну подумай, ты молодая, красивая, тебе же детей рожать надо, впереди же целая жизнь! Да не бойся ты!

Борьба продолжается.

Инкен отпустила руки. Штырь из груды осколков пробил ей шею, а кусок стекла разрезал бедренную артерию. Муха села на ее ладонь. Солдат плакал. Инкен — тоже.

Все четверо молчали, а в живых осталась одна Инкен.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги ПХЖ и тоталитаризм предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я